2
Через два-три дня я впервые встретился с Марой при дневном свете. Я ждал ее на Лонг-Айлендской станции в Бруклине. Было шесть пополудни по летнему времени, чудесный, озаренный солнцем час, способный преобразить даже такой мрачный склеп, как зал ожидания Лонг-Айлендской железной дороги. Стоя возле дверей, я увидел, как она пересекает рельсы под эстакадой надземки; в тот час даже это отвратительное сооружение было заботливо присыпано солнечно-золотистой пудрой. На Маре был костюм в крапинку, чуть полнивший и без того пышную фигуру. Бриз бросал пряди глянцево-черных волос в ее тяжелое, очень белое лицо, и она смахивала их, как смахивают капли. Я смотрел, как она идет стремительным, упругим, широким шагом, такая уверенная и в то же время настороженная, и мне виделось исполненное естественной грации и красоты животное, ступающее сквозь раздвигающийся кустарник. Этот день был ее, он принадлежал этому цветущему, здоровому созданию, одетому с совершенной простотой и говорящему с непринужденностью ребенка.
Мы собрались провести вечер на пляже. Я испугался, не будет ли ей холодно в таком легком наряде, но она сказала, что ей никогда не бывает холодно. Слова просто вскипали у нас на губах, так мы были счастливы. Притиснутые в битком набитом вагоне к самой кабине машиниста, мы почти касались друг друга лицами. Нашими лицами, освещенными солнцем. Как не похож этот полет над крышами на унылую, одинокую, тревожную поездку, когда я ехал к ее дому в воскресное утро! Возможно ли, чтобы жизнь так решительно меняла свой цвет за крохотный отрезок времени?
Опускающееся на западе жаркое солнце — какой символ радости и тепла! Оно греет наши сердца, озаряет наш разум, воспламеняет наши души. И ночью сохранится его тепло, оно будет сочиться из-под выгнутого горизонта, бросая вызов ночному холоду. В этом жарком сиянии я передал Маре свою рукопись. Я не мог найти более подходящего момента и более подходящего критика. Зачатое во мраке вручалось для крещения при свете дня. Выражение ее лица подействовало на меня так заразительно, что я ощутил себя посланцем, вручающим ей Благую Весть от самого Создателя. Мне не надо было выяснять ее мнение, все было написано на ее лице. Годами я хранил это воспоминание, и оно оживало передо мной в самые смутные минуты, когда, брошенный всеми, я метался взад и вперед в пустой мансарде чужого города, перечитывал только что написанные страницы и старался вызвать перед мысленным взором лица будущих читателей с таким же, как у нее, выражением искренней любви и восхищения. Если меня спрашивают, представляю ли я себе, когда пишу, какого-то определенного читателя, вижу ли я его, я отвечаю, что не вижу ни одного. Но на самом деле передо мной встает образ огромной безликой толпы, в которой то тут, то там мне удается поймать оживленное пониманием и сочувствием лицо; я чувствую, как постепенно накапливается в этой толпе теплая сердечность, однажды воплотившаяся передо мной в одном-единственном образе; я вижу, как ширится, накаляется и превращается во всепожирающее пламя это тепло. (Только тогда получает писатель должную награду, когда он встречает человека, обожженного тем же огнем, что раздувал он в часы одиночества. Добросовестная критика ничего не значит, ему подавай необузданную страсть, огонь ради огня.).
Твои друзья считают, что имеют точное представление о твоих возможностях, и когда ты пытаешься совершить что-то лежащее вне пределов этих возможностей, меньше всего рассчитывай на одобрение друзей. Друзья оказываются на высоте положения в минуты твоих крушений — по крайней мере, так было со мной. Тогда они исчезают совершенно или же превосходят самих себя. Несчастье — самое первое связующее звено, несчастье и неудача. Но когда ты испытываешь свои силы всерьез, когда пытаешься совершить что-то новое, лучший друг может оказаться предателем. Он ведь желает тебе только добра и выбирает для этого самый верный путь: ты начни развивать перед ним свой блестящий бред, а он уж постарается, чтобы у тебя опустились руки. Он верит в тебя лишь в пределах твоих возможностей — он-то их знает! Предположить, что ты способен на нечто большее — значит лишить его душевного равновесия, нарушить привычный ход времени, — и как же тогда быть со взаимной дружбой? Вот почему, если человек решается на отчаянно смелое дело, если пускается, скажем так, в авантюру, он должен разорвать все прежние связи — это почти закон. Он должен удалиться в пустыню и, лишь отбросив от себя прошлое, отряхнув прах его, может возвращаться и выбирать себе ученика. Не имеет значения, каким окажется этот ученик — смышленым или тупым, — важно, чтобы он до конца поверил в своего учителя. Чтобы семя дало росток, нужен кто-то, человек, найденный в толпе, для демонстрации такой веры. Художники, подобно великим религиозным вождям, всегда проявляют удивительную проницательность в выборе. Для такой цели они не выбирают какого-нибудь ладного красавца, чаще всего это скромняга — заурядный, ничтожный, а то и просто смешной человечек.
Именно это и не задалось у меня с самого начала и потому могло обернуться трагедией: я не мог найти никого, кто поверил бы в меня так безоглядно и как в личность, и как в писателя. Была, правда, Мара, но Мара не в счет: она не была моим другом, она вообще не была другим человеком — так тесно слились мы с ней. Мне нужен был кто-то не из порочного круга фальшивых обожателей и сплетничающих завистников. Мне нужен был пришелец с небес.
С Ульриком мы прекрасно ладили, он понимал все, что со мной происходило, но лишь до тех пор, пока не осознал, к чему я предназначен. Разве можно забыть, как он отнесся к сообщению о Маре? Это было назавтра после нашей пляжной прогулки. С утра я, как водится, был на службе, но к двенадцати почувствовал такой бурный прилив вдохновения, что вскочил в трамвай и покатил за город до конечной остановки. Голова гудела от новых замыслов и идей: не успевал я хоть как-то зафиксировать одну, как за ней валом валили другие. Наконец я дошел до такой точки, когда оставляешь всякую надежду удержать в памяти все свои блестящие находки и просто наслаждаешься тем, что в твоей голове рождается книга. Понимаешь, что никогда не сможешь восстановить эти глубокие мысли, не сцепишь воедино снова все кипучие и так ловко пригнанные фразы — они просыпались сквозь твое сознание, как опилки. В такие дни нет для тебя лучшего компаньона, чем твое собственное «я», скромное, серенькое, погрязшее в буднях «я», у которого есть имя и фамилия, занесенные в регистрационные списки, чтобы идентифицировать твою личность при каком-нибудь несчастном случае. Но подлинная твоя сущность, настоящее твое «я» тебе не знакомо. А ведь это в нем кипят такие замечательные замыслы, это оно пишет в воздухе удивительные строки и оно, если тебя загипнотизируют его подвиги, заберет у тебя старое, изношенное «я», возьмет себе твое имя, твой адрес, твою жену, твое прошлое и твое будущее.
Конечно, когда в таком вот эйфорическом состоянии ты вваливаешься к старому приятелю, он не очень-то спешит сразу же признать, что у тебя началась новая жизнь, которую ему делить с тобой не так уж и обязательно. Он всего лишь спрашивает самым простодушным тоном: «Ну что, все, пожалуй, прекрасно сегодня, а?» И ты, чуть ли не стыдясь, киваешь.
Я ворвался к Ульрику в самый разгар его работы над акварелью «Суп Кэмпбелла».
— Слушай, — сказал я. — Надо тебе кое-что рассказать, меня просто распирает.
— Валяй, конечно. — Он окунул кисточку в большой горшок с краской. — Только, если не возражаешь, я буду заниматься этой штуковиной. Мне ее сегодня надо закончить.
Я, разумеется, возражать не стал, но в глубине души был немного раздосадован. Пришлось понизить голос, пусть Ульрик видит, что я не хочу ему мешать.
— Помнишь, я тебе рассказывал об одной девушке? С которой я на танцах познакомился? Ну так вот, я с ней снова виделся. Мы вчера гуляли по пляжу.
— Ну и как… хорошо нагулялись!
Краешком глаза я увидел, как он облизнул губы, словно в ожидании смачных подробностей.
— Послушай, Ульрик, ты вообще-то понимаешь, что такое влюбиться?
Он не соблаговолил даже глаз поднять. Погруженный в смешивание красок на своем чертовом подносике, он пробормотал что-то насчет наличия у него всех нормальных инстинктов. Не дрогнув, я двинулся дальше:
— Ты можешь представить, что однажды встречаешь женщину, которая перевернет всю твою жизнь?
— Да я, кажется, уже дважды встречал таких, но, как видишь, без особого успеха, — более внятно на этот раз отозвался он.
— Мать твою! Да перестань хоть на минутку возиться с этим дерьмом! Я хочу тебе сказать, что влюбился, по уши влюбился, слышишь? Понимаю, что это выглядит глупо, ну и ладно — со мной такого еще ни разу не было! Хочешь спросить, хороша ли она на передок? Да, хороша, просто великолепна! Только мне на это плевать…
— Даже так? Это что-то новенькое… — Знаешь, что я сегодня делал?
— Завалился в бурлеск [11] на Хьюстон-стрит, чего ж еще?
— Бурлеск… За город я поехал, вот что! И носился там по лесу как очумелый.
— Так она тебя уже отшила?
— Вот и нет! Она сказала, что любит меня. Звучит по-детски, правда?
— Ну, я бы так не сказал. У тебя скорей всего временное помрачение, только и всего. Каждый становится немного тронутым, когда влюбляется. Твой случай может и затянуться. Эх, если б не эта проклятая работа, я бы тебя послушал как следует. Может, зайдешь чуть попозже? Мы бы и перекусили вместе. Как ты?
— Ладно. Примерно через час вернусь. Ты смотри, сукин сын, не сбеги только. У меня ни цента.
Я слетел вниз по лестнице и двинулся к парку. Я был зол на себя. Чего я так распахнулся перед Ульриком? Его ж ничем не проймешь. Да и вообще, разве может один человек понять душу другого? Разобраться по-настоящему? Вот если б я ногу сломал, он бы все бросил. А тут у тебя сердце разрывается от радости — это, знаете ли, скучновато. Слезы переносить легче, чем радость. Радость деструктивна, от твоей радости другому становится как-то не по себе. «Заплачь — и будешь плакать в одиночку» — что за чушь! Плачь — и сыщется миллион крокодилов, чтобы проливать слезы вместе с тобой. Мир всегда плачет. Мир промок от слез. Смех — это другое дело. Смех мгновенен, он вспыхнул и погас. А радость — это вид экстатического кровотечения, какое-то стыдное сверхудовольствие, сочащееся изо всех пор твоего существа. Но радость свою ты не можешь вот так прямо, непосредственно передать другому. Радость самодостаточна, она либо есть, либо ее нет. Она основана на чем-то таком глубинном, что ее нельзя ни понять разумом, ни внушить другому. Быть радостным — значит быть безумцем в мире унылых призраков.
Я, пожалуй, не припомню, видел ли я когда-нибудь радостного Ульрика. Он охотно смеялся, он заливался нормальным, здоровым смехом, но когда успокаивался, вид у него был так себе, довольно унылый. Что же касается Стенли, то у того радость выражалась кривой ухмылочкой, приятной, как карболка. Вообще я не видел вокруг себя ни одного по-настоящему, нутром радующегося человека. Мой друг Кронский, работавший тогда интерном в одной больнице, даже тревожился, замечая мое приподнятое настроение; и радость, и уныние он воспринимал как состояния патологические, два полюса маниакально-депрессивного цикла.
Когда я вернулся в квартиру, там оказалось полным-полно народу. К Ульрику нагрянули гости — те самые, которых он называл «славные ребятишки с Юга». Они прикатили из Виргинии и Северной Каролины на своих отличных стремительных автомобильчиках и приволокли с собой уйму персикового бренди. Никого из них я не знал, и поначалу мне было немного неуютно, но после пары стаканчиков я размяк и стал разговорчивым. К моему удивлению, они как будто ничего не понимали из того, что я говорил, и, посмеиваясь, оправдывались смущенно: мы, мол, народ деревенский, в скотине разбираемся, а вот в книжках нет. Что-то я не заметил, чтобы я упоминал о каких-нибудь книжках, но вскоре понял, что так уж они распределили роли: я — интеллектуал, болтающий о чем угодно, а они — сельские джентльмены в сапогах с люрами. Несмотря на мои попытки говорить их языком, ситуация становилась довольно напряженной. И стала вовсе нелепой, когда одному из них вздумалось обратиться ко мне с каким-то дурацким замечанием об Уолте Уитмене. Почти весь день я был как в лихорадке, невольный променад несколько охладил меня, но теперь персиковый бренди и разговоры снова меня завели. Мне захотелось схватиться с этими славными ребятишками с Юга просто так, всего лишь из-за того, что надоело сдерживать в груди бессмысленную веселую ярость. И потому, когда приличного вида мальчонка из Дерхэма попробовал скрестить со мной шпаги из-за моего любимого американского писателя, я ринулся на него с громами и молниями. И как часто со мной случалось, хватил через край.
Поднялся шум. Они, наверное, даже и не подозревали, что можно всерьез относиться к таким пустякам. Их смех разъярил меня окончательно. В чем я только их не обвинял: и в том, что они пропойцы, и что они, сукины дети, только лоботрясничают, ни черта не знают, а мнят о себе невесть что, да и шлюхи-то у них никудышные, и т. д. и т. п. Крепкий долговязый малый — позднее он станет кинозвездой — вскочил с места, примериваясь, как лучше влепить мне в челюсть, но Ульрик сумел разрядить обстановку. Действовал он, как всегда, мягко, вкрадчиво, стаканы наполнились снова, и перемирие было объявлено. И как раз в эту минуту раздался звонок, и на пороге возникла молодая очаровательная женщина. Она была мне представлена как жена какого-то типа, знакомого, очевидно, всем присутствующим, потому что все о нем стали справляться. Я отвел Ульрика в сторону и попросил объяснить, что все это значит.
— У нее муж парализован, — сказал Ульрик, — и она сидит возле него днем и ночью. Вот и заглядывает иногда выпить капельку, чтобы не свихнуться совсем.
Стоя в отдалении, я рассматривал ее. Она была, на мой взгляд, из тех сексуально озабоченных женщин, что, сохраняя вид невинных страдалиц, ухитряются полностью утолять свои аппетиты. Почти следом за ней вошли еще две бабенки — одна явная шлюха, а другая чья-то жена, уже потерявшая товарный вид и потому злая и дерганая. Они все время сновали взад-вперед, а та сидела на своем месте уверенно и спокойно. Я проголодался как зверь, да и в штанах у меня стало как-то тесно. С появлением женщин боевое настроение во мне утихло, и только две вещи занимали меня сейчас: жратва и секс. Пошел в сортир и забыл запереть за собой дверь. Стой у меня не прошел, а выпитый бренди просился наружу; так я и стоял со своим молодчиком в руке, нацеливаясь попасть куда надо, и струя из меня била довольно крутая. И тут дверь внезапно распахнулась. Это была Ирен, жена паралитика. Она ойкнула и хотела было закрыть дверь, но почему-то, может быть, потому, что я продолжал как ни в чем не бывало заниматься своим делом, остановилась на пороге; даже начала со мной разговаривать, будто и в самом деле все происходило совершенно естественно. Когда я стряхнул последнюю каплю, она произнесла:
— Вот это представление! Вы всегда бьете в цель с такого расстояния?
Я схватил ее за руку, на сей раз не забыв про дверь.
— Пожалуйста, не надо, — захныкала она, вид у нее был и правда перепуганный.
— Только на минуту, — взмолился я, член мой уже уперся в ее юбку, а губы прижались к накрашенному рту.
— Не надо, прошу вас. — Она попыталась выскользнуть из моих объятий. — Сраму же натерпишься!
Я понимал, что ее нужно отпустить, и работал в бешеном темпе.
— Сейчас отпущу, — сказал я. — Еще один поцелуй, и все…
С этими словами я притиснул ее к двери и, даже не дав себе труда задрать подол, стал тыкаться в нее так, что через пару минут вывалил весь свой запас прямо на ее черное шелковое платье.
Моего отсутствия никто и не заметил. Ребятишки с Юга толклись возле двух оставшихся баб, и глаза у них были, как у кобелей перед случкой. Только хитрый Ульрик поинтересовался, не видел ли я где-нибудь Ирен.
— Думаю, она пошла в ванную.
— Ну и как это было? — спросил он. — Ты все еще влюбленный? В ответ я только криво ухмыльнулся.
— А почему бы тебе как-нибудь вечером не прийти со своей подружкой? — продолжил Ульрик. — Я всегда найду предлог затащить сюда Ирен. Мы тут устроим пересменку и утешим ее как следует.
— Послушай, — сказал я. — Дай-ка мне доллар. Помираю с голоду.
Ульрик, когда у него попросишь денег, принимает такой смущенный, растерянный вид, будто эта просьба ставит его в чрезвычайно затруднительное положение. Вот и пришлось застать его врасплох, пока он не сумел выстроить свою обычную, мягкую, но почти непреодолимую для подобных атак стенку.
— Давай поживее. — Я хлопнул его по плечу. — Сейчас не время отнекиваться и разводить руками.
Мы вышли в холл, и там он, стараясь все же действовать незаметно, сунул мне доллар. Только мы подошли к дверям, как из ванной вышла Ирен.
— Как, уже уходите? — Она подошла к нам и взяла обоих за руки.
— Да у него спешное дело, — сказал Ульрик. — Но он обещает скоро вернуться.
И мы оба облапили ее и принялись целовать.
— А когда же я вас опять увижу? — спросила Ирен. — С вами так интересно было разговаривать.
— Только разговаривать? — спросил Ульрик.
— Ну понимаешь… — начала она и прервала фразу игривым смешком.
Этим смешком она меня словно за яйца схватила. Я сгреб ее и, зажав в углу, нащупал ее просто раскаленную манду, а язык запустил ей чуть ли не в глотку.
— Зачем ты убегаешь? — прошептала она. — Останься… Тут Ульрику захотелось урвать свою долю.
— Ты за него не беспокойся, — сказал он, пиявкой присасываясь к ней. — Этому типчику утешений не надо. Он всегда хватает больше, чем может проглотить.
Уже оторвавшись от них, я поймал последний умоляющий взгляд Ирен. Она выгнулась, едва не переломившись, подол ее задрался, а Ульриковы ручонки ползали по ее ляжкам и липли к горячей щелке. «Вот так, — думал я, сбегая по лестнице, — ну и сука». А сам почти терял сознание от голода, и перед моими глазами истекал соком бифштекс и роскошно пенилось пиво.
В салуне на Шестой авеню, неподалеку от дома Ульрика, я получил все, о чем мечтал, и еще осталось десять центов. Я сразу же повеселел, и душа моя раскрылась навстречу любому зову. Мое состояние было, наверное, слишком отчетливо написано на физиономии: когда я на минуту встал в дверях, осматривая место действия, какой-то человек, выгуливавший собаку, весьма по-дружески поклонился мне. Я было решил, что он принял меня за кого-то другого, со мной такое часто случалось, но нет, он просто так же, как и я в эту минуту, был настроен на общение. Мы обменялись несколькими словами, и вот я уже иду рядом с ним и его псом. Он говорит мне, что живет совсем близко и, если я ничего не имею против небольшой дружеской выпивки, он приглашает меня к себе. По нескольким произнесенным им фразам он показался мне тонким, образованным джентльменом старой выучки. Оказывается, он недавно вернулся из Европы, провел там несколько лет. У себя дома он рассказал мне о своем романе с одной графиней, во Флоренции. Он, кажется, посчитал, что я хорошо знаю Европу. Он обращался со мной так, словно я был художником.
Квартира была не такой уж роскошной, но он сразу же раскрыл коробку отличных гаванских сигар и спросил, что я предпочел бы выпить. Я выбрал виски и опустился в великолепное кресло. У меня возникло ощущение, что этот человек вот-вот предложит мне денег. Он слушал меня, будто верил каждому моему слову, внимательно и почтительно. Вдруг решился прервать меня вопросом, уж не писатель ли я. Почему он так подумал? Ну, по тому, как я вглядываюсь в окружающее, по тому, как я стоял в дверях, по выражению рта — маленькие черточки, не поддающиеся точной характеристике, складываются в общее впечатление.
— А вы? — спросил я. — Вы что делаете?
Он ответил жестом, в котором словно заключалась просьба о снисхождении, словно он извиняясь признавался: я — ничто.
— Был когда-то художником, правда, слабым. А теперь ничего не делаю. Просто стараюсь радоваться жизни.
И тогда я закусил удила. Слова полились из меня, как вода из горячего душа. Я рассказывал ему, где я побывал, сколько намесил грязи, какие невероятные происшествия случались со мной; о своих больших надеждах, о том, какая жизнь откроется передо мной, если я сумею крепко вцепиться в нее, схватить, разобраться в ней и победить ее. Конечно, я привирал, не мог же я признаться этому незнакомцу, спустившемуся ко мне на помощь с какого-то белого облака, что у меня кругом неудачи.
А что я до сих пор написал?
О, несколько книг, стихи, циклы рассказов! Я трещал без умолку, при такой скорости просто не оставалось времени на какой-нибудь простой, по делу, вопрос. А потом я перескочил на свою новую книгу — это было что-то потрясающее! В ней более сорока персонажей. Я прикрепил к своей стене большой чертеж, нечто вроде карты моей книги — может, ему захочется взглянуть. А помнит ли он Кириллова, героя одной из книг Достоевского, который то ли повесился, то ли застрелился из-за того, что был слишком счастлив? Вот и я почти такой же. Только я готов пристрелить любого в минуту абсолютного счастья. Сегодня, например — если б он видел меня за несколько часов до нашего знакомства. Настоящий сумасшедший. Я катался по берегу ручья, по траве, рвал ее и совал в рот, скребся как собака, вопил что есть мочи, вытворял всякие курбеты, а потом плюхнулся на колени и молился; но ни о чем не просил, а просто благодарил за счастье жить, за счастье вдыхать воздух.
Разве это не чудо — наше дыхание?
Затем я перешел к различным эпизодам моей телеграфной жизни. Я рассказывал о проходимцах, с которыми имел дело, о патологических лгунах, об извращенцах, о контуженных дебилах, набитых в меблирашки, об отвратительных ханжах из обществ благотворительности, о болезнях нищеты, о шлюхах, лезущих к вам, чтобы пристроиться в конторе, о разбитых горшках, об эпилептиках, о малолетних преступниках, о сиротах, об экс-каторжниках, о сексуальных маньяках.
Он слушал меня с раскрытым ртом, глаза выпучивались из орбит — этакая добродушная блаженствующая жаба, которую ни с того ни с сего шарахнули камнем. Может быть, хотите еще выпить?
Ага, хочу. Так на чем я остановился? Да, вот… На половине книги я все взорву к чертовой матери. Ну да, именно так. Большинство писателей волокут свой сюжет, до самого конца не выпуская вожжей. А нам нужен человек, вроде меня, например, которому плевать на все, что происходит. Достоевский ведь почти никогда не заходил слишком далеко в развитии сюжета. Я нес откровенную тарабарщину, словно у меня в голове тараканы завелись. Сюжет и характеры не составляют жизни. Люди по горло сыты сюжетами и характерами. Жизнь не где-то там вверху, жизнь здесь и сию минуту — всякий раз, когда вы произносите слова, когда мчитесь куда-то во весь опор. Жизнь — это четыреста сорок лошадиных сил в двухцилиндровом двигателе.
Тут он прервал меня:
— Да, должен сказать, чувствуется, что вы всем этим владеете. Мне бы очень хотелось прочесть что-нибудь из ваших книг.
— Прочтете, — небрежно бросил я. Пламя, бушевавшее во мне, все не затихало. — Я вам на днях пришлю одну.
На этой реплике в дверь постучали. Поднимаясь со своего места, он сказал, что пришел его друг, которого он ждал. Но мне не стоит беспокоиться — это удивительно приятный человек.
Потрясающе красивая женщина вошла в комнату. Она походила на итальянку. Я встал ей навстречу. Может быть, это и есть та самая графиня, о которой он рассказывал?
— Сильвия, — сказал он, — как жаль, что ты не пришла пораньше. Я слушал удивительные вещи. Этот молодой человек — писатель. Познакомься с ним.
Она подошла ко мне и протянула обе руки.
— Уверена, что вы очень хороший писатель, — сказала она. — Вы многое перенесли в жизни, это сразу видно.
— О, ты не можешь представить, какую необычайную жизнь он прожил. Когда я его слушал, я думал, что я-то жить еще и не начинал. Как ты думаешь, чем он зарабатывает?
Она повернулась ко мне, словно желая сказать, что предпочла бы услышать это из моих собственных уст. Я смутился. Я не был готов к этой ошеломляющей встрече с красивой, уверенной в себе и полной такого сердечного расположения женщиной. Мне захотелось подойти к ней, положить руки на талию и, не отпуская ее от себя, сказать что-нибудь совсем простое, очень искреннее, то, что и должен говорить человек человеку. У нее были бархатисто-черные влажные глаза, глубокий, черный, светящийся дружелюбием взгляд. Неужели она любовница этого очень старого для нее человека? Откуда, из какого города, с какого света явилась она сюда? Я почувствовал, что даже два слова, обращенные к ней, помогут мне узнать хоть что-то.
Ей будто передалось мое волнение.
— Кто-нибудь предложит мне выпить? — спросила она, взглянув сначала на него, потом на меня. И уже прямо обращаясь ко мне, закончила: — Я думаю, подошел бы портвейн.
— Но ты никогда не просишь выпить, — удивился наш хозяин, приходя мне на помощь. Все трое мы теперь стояли рядом, Сильвия — с пустым бокалом в руке. — Теперь я уверен, что вы прекрасно поймете друг друга.
Я смотрел, как она подносит бокал к губам, и у меня кружилась голова: приближалось некое чудесное приключение. Я интуитивно чувствовал, что под каким-то предлогом наш хозяин оставит нас одних и тогда, не произнеся ни единого слова, она окажется в моих объятиях. И еще я чувствовал, что никогда больше не увижу ни одного из них.
Я угадал — именно так все и произошло. Меньше чем через пять минут после ее появления старый джентльмен объявил, что ему необходимо отлучиться по важному делу, и попросил нас недолго побыть вдвоем.
Едва за ним плотно закрылась дверь, как Сильвия подошла, преспокойно уселась ко мне на колени и сказала:
— Сегодня он больше не придет. Теперь мы можем поговорить. Эти слова скорее напугали меня, чем воодушевили. Я не знал, что и подумать, но тут она поразила меня еще больше.
— Ну так что же вы обо мне думаете? — спросила она после маленькой паузы. — Только хорошенькая женщина, может быть, его любовница? Похожа я на такую, как вам кажется?
— Я думаю, вы очень опасная особа! — выпалил я с неожиданной искренностью. — Не удивлюсь, если вы окажетесь знаменитой шпионкой.
— О, как у вас развита интуиция! — сказала она. — Нет, я не шпионка, хотя…
— Ну да если б вы ею и были, то никогда не признались бы. Но я и не хочу ничего знать о вашей жизни. А вот чего мне хочется, так это знать, зачем я вам нужен, чего вы от меня хотите. Я чувствую, что меня словно заманивают в ловушку.
— О, как это страшно звучит! Давайте разберемся. Если от вас захотят что-то потребовать, то сначала постараются лучше вас узнать. — Она задумалась и вдруг спросила: — Вы уверены, что хотите стать писателем и никем больше?
— Что вы имеете в виду? — буркнул я.
— Только это. Я знаю, что вы уже писатель… но ведь можете быть и еще кем-то. Вы ведь из тех личностей, что занимаются только тем, чем хотят заниматься, правда?
— Боюсь, что как раз наоборот. — Я усмехнулся. — Пока, за что бы я ни брался, все кончалось неудачей. Не уверен даже, что я писатель… В данную минуту…
Она поднялась с моих колен, закурила сигарету.
— Неудачником вы никак не можете быть.
Эти слова были произнесены после некоторого раздумья, словно Сильвия искала и нашла важное решение.
— Ваша беда в том, — продолжала она медленно, убеждающим тоном, — что вы никогда еще не брались решать задачи, достойные ваших возможностей. Вам нужны проблемы посерьезнее, трудности потруднее. Да вы, строго говоря, ни за что и не беретесь, пока вас не прижмет как следует. Не знаю, чем именно занимаетесь вы сейчас, но уверена, что ваша жизнь вам не подходит. Вы предназначены для жизни, полной опасностей; вы можете рисковать смелее, чем любой другой… Потому что… Да вы сами это знаете, потому что вы защищены…
— Защищен? — переспросил я. — Ничего не понимаю…
— Да конечно же, понимаете. — Она говорила спокойно и уверенно. — Всю свою жизнь… Подумайте минутку. Разве вы не были несколько раз на краю гибели, и разве всякий раз не спасало вас что-то, почти чудо, когда вы считали, что все кончено? Разве вы не совершили уже несколько преступлений в своей жизни, а ведь вас ни в чем не заподозрили. А разве сейчас вы не охвачены очень опасной страстью, не вступили в связь, которая вас непременно погубит, не родись вы под счастливой звездой? Я знаю, что вы влюблены. Знаю, что уже готовы на какие-то решительные шаги… Вы смотрите на меня удивленно, не можете понять, откуда мне все это известно? Нет у меня никаких чудесных способностей, кроме одной — распознавать человека с первого взгляда. Смотрите-ка: несколько минут назад вы с жадностью ждали, что я кинусь к вам. Вы знали, что я сама упаду в ваши объятия, как только мы останемся вдвоем. Так и случилось, а вас словно паралич разбил, вы испугались меня, верно ведь? Почему? Что я могу вам сделать? У вас нет ни денег, ни власти, ни влияния. Что я могу отнять у вас, хочется мне спросить? — Она помолчала и произнесла: — Хотите знать правду?
В полной растерянности я кивнул.
— Вы боитесь, что не сможете отказать мне, если я попрошу вас о чем-то. Вы растерялись, потому что влюблены в одну женщину и уже чувствуете, что можете поддаться другой. Но женщина-то и не нужна вам сама по себе — вы просто хотите с ее помощью освободиться. Рветесь к более бурной жизни, хотите порвать с прежней. Кто бы ни была женщина, в которую вы влюблены, мне ее жаль. Вам кажется, что она сильнее вас, но потому лишь, что вы не уверены в себе. Сильнее вы. И всегда будете сильнее, потому что всегда думаете только о себе. Будь вы хоть чуть слабее, я боялась бы вас — вы могли бы стать опасным фанатиком. Но такого с вами не случится: вы слишком разумны, слишком здоровы, а жизнь любите даже больше, чем самого себя. А в растерянности вы оттого, что чем бы вы ни увлекались, вам всегда мало. Разве не так? Надолго удержать вас никто не может, вы всегда высматриваете, а что там дальше? Ищете чего-то, чего никогда не найдете. Хотите избавиться от мучений — приглядитесь внимательно к себе. Я уверена: вы легко обзаводитесь друзьями. И все же у вас нет никого, кого можно было бы назвать настоящим другом. Вы одиноки. И всегда будете одиноки. Слишком многого вы хотите — больше, чем может предложить жизнь.
— Подождите минутку, — прервал я этот монолог. — А почему вы решили мне все это выложить?
Она задумалась, словно ей предстояло найти исчерпывающий ответ.
— Да, наверное, потому, что просто отвечаю на собственный вопрос, — сказала она. — В этот вечер я должна принять важное решение: утром я отправлюсь в далекое путешествие. Я увидела вас и сказала себе: этот человек может мне помочь. Но я ошиблась. Мне не о чем вас просить… Можешь обнять меня, если хочешь. Если не боишься меня.
Я обнял ее и поцеловал. Потом, все еще держа руки на ее бедрах, отнял губы, посмотрел в глаза.
— И что же ты там видишь? — Она мягко высвободилась из моих объятий.
Я отступил на шаг и с минуту смотрел на нее.
— Что я там вижу? Ничего. Абсолютно ничего. Как в черное зеркало заглянул.
— Ты расстроен. Что так?
— Меня пугает то, что ты сказала… Значит, я не могу тебе помочь?
— Да нет, ты мне помог… В каком-то смысле. Ты всегда помогаешь… косвенно. Ты не можешь не излучать энергию, это все-таки что-то значит. Люди тянутся к тебе, а ты не понимаешь почему. Даже начинаешь их ненавидеть за это, хотя внешне ничем себя не выдаешь, наоборот — выглядишь таким благожелательным. Я была чуть ли не потрясена, когда вошла сюда сегодня вечером; потеряла всю свою обычную уверенность. Взглянула на тебя и увидела… Как ты думаешь, кого?
— Человека, распираемого собственным «эго», да?
— Я увидела зверя и почувствовала, что этот зверь меня разорвет, если я ему позволю. И на какую-то минуту я почувствовала, что позволю. Ты хотел схватить меня и бросить на ковер, то есть пойти по тому пути, который тебя ни разу еще не удовлетворил, не так ли? А во мне ты увидел то, чего никогда не видел в других женщинах. Ты увидел на мне свою собственную маску.
Она чуть помолчала и продолжила:
— Тебе не хватает духу проявить свою подлинную сущность. Мне тоже. Этим мы и похожи. Я рискую в жизни не потому, что я сильная, а потому, что умею использовать чужую силу. И не боюсь поступать так, как поступаю, потому что иначе просто кончусь. Ты ничего не прочел в моих глазах, но там и читать нечего. Я сказала уже, что ничего не могу тебе дать. А ты только высматриваешь добычу для себя, ищешь, чем бы поживиться. И может быть, лучшее для тебя — быть именно писателем. Осуществи ты на деле все свои помыслы — и стал бы преступником. Тебе всегда приходится выбирать одно из двух. И вовсе не нравственное чувство предостерегает тебя от неверного пути — инстинкт выбирает то, что лучше послужит тебе в дальней дороге. Ты даже не понимаешь, что заставляет тебя отступаться от всех твоих изумительных замыслов. Думаешь — слабость, страх, безволие, но это не так. У тебя инстинкт животного, и ты всегда выбираешь то, что лучше всего служит твоей воле к жизни. Ты без колебаний взял бы меня силой, даже зная, что тебя заманивают в ловушку. Капкан, в который попадают мужчины, тебя не пугает, а вот то, что направит твои шаги в ложном направлении, — вот перед этим капканом ты и останавливаешься. И правильно делаешь. Она снова на мгновение задумалась.
— Да, ты сослужил мне громадную службу. Без тебя я бы послушалась своих сомнений.
— Сомнений насчет чего-то опасного? — спросил я. Она пожала плечами:
— Кто знает, что такое опасность? Чувствовать себя неуверенно — вот опасность. И тебе это грозит больше, чем мне. Много вреда ты причинишь другим именно своими сомнениями и страхом. Ты вот и сейчас уже не уверен, что возвратишься к той женщине, которую, кажется, любишь. Я отравила твой рассудок. Ты бы отказался от нее, если был бы уверен, что добьешься того, чего хочешь, без ее помощи. Но тебе понадобится ее помощь. И вот эту нужду ты будешь называть любовью и будешь этим всегда оправдываться, высасывая из нее все соки.
— Ну уж тут-то ты ошибаешься, — встрепенулся я. — Если из кого высасывают соки, так это из меня.
— Этой двусмысленностью ты прикрываешь самообман. Раз женщина не может дать тебе того, что ты хочешь, ты прикидываешься страдальцем. Женщине нужна любовь, а у тебя нет этого дара. Был бы ты примитивным мужиком, ты превратился бы в изверга. Но ты из своей беды делаешь добродетель. Как бы то ни было, буду продолжать писать! Еще бы: искусство преображает чудовище в красавца. Лучше чудовищная книга, чем чудовищная жизнь. Искусство — болезненная штука, мучительная и трогательная. Если тебя не прикончат твои пробы пера, они превратят тебя в конце концов в общительное, отзывчивое создание. Ты достаточно значительный человек, чтобы удовлетвориться простой известностью, я это вижу. Может быть, прожив долгую жизнь, ты откроешь, что есть что-то больше того, что ты называешь жизнью теперь. Ты еще сможешь жить жизнью для других. Это будет зависеть от того, как ты воспользуешься своим интеллектом. (Мы взглянули друг другу в глаза.) Ведь на самом деле ты не такой уж интеллектуал, каким себя считаешь. Твоя слабость — самодовольство, ты просто гордишься своим умом. Но если ты на него положишься, тебе конец. Ведь ты наделен всеми женскими добродетелями, но тебе стыдно в этом самому себе признаться. Ты считаешь, что раз ты так могуч в сексуальном смысле, то, значит, ты настоящий мужчина. Но твоя сексуальная мощь — всего лишь знак той подлинной мощи, которую ты еще и не начинал использовать. Не пытайся соблазнять этим. Такими вещами женщин не одурачишь. Женщина, даже уступающая мужчине интеллектуально, всегда остается хозяйкой положения. Она может быть рабой в сексуальном смысле и все равно командует мужчиной. А тебе будет труднее, чем другим мужчинам: ты ведь не интересуешься господством над другими, тебе с собой бы управиться. Женщина, которую ты любишь, для тебя всего лишь инструмент для упражнений.
Она резко оборвала речь, и я понял: она ждет, когда я уйду. Я стал прощаться.
— Кстати, — сказала она, — джентльмен просил передать тебе вот это. — И она вручила мне запечатанный конверт. — Он, вероятно, объясняет здесь, почему не мог иначе извиниться за свое таинственное исчезновение.
Я взял конверт и пожал ей руку. Если бы она крикнула мне: «Беги! Спасайся!» — я бы немедленно кинулся бежать, не задавая никаких вопросов. Я был совершенно сбит с толку и не мог объяснить себе, почему я сюда пришел и почему ухожу. Меня занесло сюда на гребне странного восторга, а то, что его родило, было теперь так далеко и не имело никакого значения. Словом, с полудня до полуночи я совершил полный круг.
На улице я раскрыл конверт. Двадцать долларов, обернутые бумагой. На бумаге было написано: «Желаю удачи». Я ничуть не удивился, ведь именно чего-то такого я ждал с того самого момента, когда мы с ним впервые обменялись взглядами.
Через пару дней после этого происшествия я написал рассказик под названием «Фантазия на вольные темы». Пришел к Ульрику и прочитал вслух. Рассказ был написан как бы вслепую, без всяких мыслей о завязке и развязке. Я просто фиксировал образы, возникавшие в моем сознании, нечто вроде пляски китайских фонариков. Piece de resistance [12] был удар под дых, который я нанес героине, чтобы привести ее к покорности. Выходка эта (а под героиней подразумевалась Мара) оказалась неожиданностью скорее для меня, чем для будущего читателя. Ульрик сказал, что написано замечательно, но признался, что толком не разобрался, что к чему. Надо бы показать эту вещь Ирен, она должна прийти попозже. Тут он кстати сказал, что в ней есть жилка извращенности. В тот вечер, когда все уже разъехались, она вернулась к нему и чуть не затрахала его до смерти. Он думал, что трех раз для любой женщины вполне хватает, но эта сука заставила его пыхтеть всю ночь. «Никак не хотела кончать, — сказал Ульрик жалобно. — То-то ее мужа парализовало, она ему, наверное, все яйца открутила».
Я рассказал Ульрику, что произошло со мной в ту ночь. Он выслушал и сокрушенно покачал головой.
— Вот со мной, — сказал он, — ей-богу, никогда такого не случается. Кто другой рассказал бы мне об этом — ни за что б не поверил. А у тебя, кажется, вся жизнь из таких приключений состоит. Ты можешь мне объяснить, почему так? Понимаю, разница между нами в том, что я зажат, как птичка в клетке, а ты весь нараспашку — в этом, может быть, и весь секрет. И до людей ты жаден больше, чем я. Мне быстро с ними становится скучно, я сам в этом виноват, признаю. Сколько раз ты мне рассказывал, как интересно провел время после того, как я ушел! Но я уверен, со мной ничего похожего не произошло бы, проторчи я там хоть всю ночь. И еще: ты всегда находишь характер там, где никто из нас ничего не видит. Ты умеешь открывать душу человека или заставляешь его самого раскрываться. Мне не хватает на это терпения… А теперь скажи мне по-честному, разве ты хоть немного не жалеешь, что не дошел до конца с этой… как ее зовут-то…
— Ты имеешь в виду Сильвию?
— Вот-вот, Сильвия. Ты сказал, что она вроде бы лулу [13]. А ты не думаешь, что, если б остался с ней еще минут на пять, с тобой еще что-нибудь интересное приключилось?
— Я думаю, что…
— Смешной ты малый. Подозреваю, ты хочешь сказать, что ушел и выиграл больше. Верно?
— Не знаю. Может быть, верно, может быть, и нет. Скажу тебе честно, в тот момент я совсем забыл, что ее можно поиметь. Разве ты употребляешь каждую женщину, с которой встретился, а? Если хочешь знать, меня самого поимели распрекрасным образом. Чего ж еще я мог надеяться вытянуть из нее, если уже прошел через это? Может, она бы меня трепаком наградила, может, вообще бы меня разочаровала. Я не очень-то огорчаюсь, когда у меня время от времени урвут кусочек. А ты, кажется, завел что-то вроде бабьего гроссбуха. Вот потому-то ты никогда и не переплюнешь меня, прохиндей несчастный. Я из тебя каждый доллар выдираю, как дантист зуб, а постоял на углу — и незнакомый человек после нескольких слов, которыми мы обменялись, оставляет мне двадцатку на каминной полке. Чем ты объяснишь это?
— Да и ты не объяснишь. — Ульрик скривил губы. — Просто потому, надо полагать, что со мной этого не случается, и все тут. Но я хочу сказать вот что. — Он встал, и тон у него был серьезнее некуда. — Всякий раз, когда тебе по-настоящему плохо, можешь рассчитывать на меня. А если я обычно не слишком близко принимаю к сердцу твои беды, так это потому, что знаю тебя достаточно хорошо и мне ясно: ты всегда сумеешь выскочить, даже если, случится, я тебя и подведу.
— Надо сказать, ты слишком уверен в моих способностях.
— Я говорю так не оттого, что я скупердяй бездушный. Видишь ли, окажись я в твоей шкуре, меня бы это так угнетало, что я пришел бы к приятелям за помощью. А ты вбегаешь с усмешечкой и говоришь: «Мне нужно то, мне нужно это… » Ты не ведешь себя как отчаявшийся человек.
— А по-твоему, я должен бухнуться в ножки и умолять?
— Да конечно же, нет. Снова я по-дурацки выразился. Я хотел сказать, что тебе завидуют даже тогда, когда ты говоришь, что все плохо. И ты заставляешь нередко отказывать тебе, потому что словно награждаешь людей тем, что они могут тебе помочь. А их это раздражает, неужели не понимаешь?
— Нет, Ульрик, не понимаю. Но теперь все в порядке. Приглашаю тебя сегодня пообедать.
— А завтра снова попросишь на трамвай?
— А тебя это пугает?
— Еще бы! Просто ужас. — Он рассмеялся. — С тех пор как я тебя знаю, ты постоянно норовишь меня наказать: то на никели, то на даймы, то на квотеры [14], а то и на доллары. А один раз попробовал кинуть меня на полсотни, помнишь? И я всегда держался — нет и нет. А на наших отношениях это никак не отражается, мы с тобой по-прежнему хорошие друзья, так ведь? Но иногда мне до чертиков хочется знать, что ты на самом деле думаешь обо мне. Наверное, не очень-то лестно.
— Могу сразу тебе ответить, Ульрик. — Я беспечно улыбнулся ему. — Ты…
— Нет! Сейчас не надо! Боже тебя упаси. Я вовсе не хочу прямо тут же узнать правду.
Обедать мы отправились в Чайнатаун, и на обратном пути Ульрик сунул мне десятку, чтобы доказать, что сердце у него там, где оно должно находиться. В парке мы присели на скамейку и завели длинный разговор о будущем. Под конец он сказал мне то, что я не раз уже слышал от других моих приятелей: на себя у него никаких надежд не осталось, но он уверен, что я вырвусь на свободу и создам нечто поразительное. И совершенно искренне добавил, что и не думает, что я уже приступил к тому, чтобы выразить себя как писатель.
— Ты пишешь совсем не так, как рассказываешь, — сказал он. — Ты словно боишься раскрыться. Если сумеешь это сделать и сказать правду — это же будет Ниагара! Скажу честно: я не знаю ни одного американского писателя, равного тебе по таланту. Я всегда в тебя верил и буду верить, даже если у тебя случатся неудачи. В жизни ты ведь не неудачник, хотя жизнь у тебя сумасшедшая; у меня ни на один мазок времени не хватило бы, если б я выделывал то, что ты делаешь весь день.
Мы расстались с ним, и я еще раз почувствовал, что, возможно, недостаточно ценю его дружбу. Я ведь не понимал толком, что мне нужно от своих друзей. Все дело в том, что я был настолько недоволен собой, всеми своими бесплодными усилиями, что всех и вся подозревал в несправедливости ко мне. Попади я в какую-нибудь переделку, уж конечно бы выбрал самую глухую к моим нуждам личность просто ради удовольствия вычеркнуть это имя из своего списка. Пожертвовав одним другом, я завтра же найду трех новых — это-то я знал твердо. А какое трогательное чувство овладевало мной, когда позже, при случайной встрече с кем-нибудь из таких отыгранных приятелей, не испытывая к нему никакой неприязни, я видел, как стремится он возобновить прежние отношения, как готов загладить свою вину щедрым угощением или несколькими долларами. В глубине моей души всегда теплилось желание увидеть однажды друзей, вернув им вдруг все свои долги. Часто по ночам я убаюкивал себя, ведя счет этим самым долгам. Спасти меня могла только неожиданная улыбка фортуны — ведь долгов к тому времени накопилось прилично. Умрет вдруг какой-нибудь неведомый родственничек и оставит мне в наследство пять, а то и десять тысяч долларов. Тут же я пойду на ближайший телеграф и отправлю всю эту кучу денег своим кредиторам. Идти на телеграф надо будет немедленно: останься деньги у меня хотя бы на пару часов, они сразу же исчезнут каким-нибудь непостижимым образом.
В ту ночь мне снилось наследство. А утром первое, что я услышал в конторе, — объявлено о бонусе [15] и можно вот-вот получить свое. Каждый был взволнован, перевзволнован, чересчур взволнован.
И у каждого на устах был один вопрос — СКОЛЬКО? В четыре дня пришел ответ. На мою долю пришлось триста пятьдесят. Первым, кого я порадовал, был Макговерн, старикан, дежуривший при входе, — пятьдесят долларов. Я проверил список. Приблизительно о десятке персон я мог позаботиться немедленно — все они были членами космококкового братства, относившиеся ко мне наиболее дружелюбно. Остальные подождут, в том числе и жена — ей я вообще ничего не скажу о бонусе.
Следующие десять минут я потратил на подготовку небольшой пирушки в «Вороньем гнезде» — именно там намечалась раздача долгов. Я еще раз заглянул в список: нельзя было никого пропустить. Занятная компания, мои благодетели! Забровский, лучший оператор фирмы; ласковый бандюга Костиган; телефонист Хайми Лобшер; О'Мара, мой закадычный друг, которого я сделал своим ассистентом; малыш Керли, мой подручный; старый проверенный кадр Макси Шнаддиг; молодой врач Кронский и, разумеется, Ульрик. Да, чуть не забыл Макгрегора, самого надежного моего вкладчика, с ним я рассчитывался всегда.
В общей сложности я размахнулся на три сотни: двести пятьдесят — долги и примерно полсотни долларов — банкет. В итоге я оказался совсем пустым, но это было нормально. Лишь бы осталась пятерка зеленых на поход в дансинг, чтобы увидеть Мару.
Я собрал довольно разношерстных людишек, и превратить их в собрание друзей можно было только одним способом — пусть вместе пьют и веселятся. Первым номером пошла раздача долгов, что оказалось наилучшей закуской из всех возможных. Следом сразу же двинулись коктейли, и пошло-поехало. Я хорошо распорядился и насчет еды, и насчет того, чем ее запивать. Непривычный к спиртному Кронский напился моментально, ему пришлось покинуть нас и всунуть пару пальцев себе в глотку задолго до того, как мы приступили к жареным утятам. Когда мы снова обрели его, он был бледен как привидение: лицо приобрело цвет лягушачьего брюшка, брюшка дохлой лягушки, покачивающейся в вонючей болотной тине. Ульрику он показался алкашом, с такими типами Ульрик предпочитал не знаться. А Кронскому как раз очень не понравился Ульрик, и он поинтересовался у меня с другого боку, чего ради я притащил сюда этого лощеного засранца. Макгрегор, у которого малыш Керли вызывал глубочайшее отвращение, все допытывался, как я могу дружить с таким гаденышем. А вот О'Мара с Костиганом поладили отлично: они завели долгую дискуссию о сравнительных качествах Джо Генса и Джека Джонсона [16]. Хайми Лобшер пытался выудить у Забровского что-нибудь свеженькое о делах конторы, но Забровский придерживался такого взгляда на вещи, который не позволял ему при его положении делиться информацией.
В разгар веселья моему приятелю, шведу по фамилии Лундберг, посчастливилось заглянуть в «Воронье гнездо». Я бывал в должниках и у него, но он никогда не жал на меня насчет отдачи. Я позвал его к нам, усадил рядом с Забровским и тут же занял у Забровского десятку чтобы рассчитаться с вновь прибывшим. От Лундберга-то я и узнал, что мой старый друг Ларри Хант в Нью-Йорке и очень хочет меня видеть.
— Тащи его сюда, — скомандовал я шведу. — Чем больше народу, тем веселее.
Температура торжества поднималась все выше. Мы уже спели «Встречай меня в стране Грезландия» и «В один из тех дней», когда я обратил внимание на двух итальянцев за столиком неподалеку. Они посматривали в нашу сторону с явной завистью. Я подвалил к ним и спросил, не угодно ли господам к нам присоединиться. Один из них оказался музыкантом, а другой — боксером-профессионалом. Я подвел их к столу и расчистил место между О'Марой и Костиганом. А Лундберг пошел звонить Ларри Ханту.
Не знаю с чего, но Ульрику взбрело в голову произнести тщательно продуманную речь в честь Уччелло. Итальянский парень, тот, что музыкант, сразу же навострил уши. Макгрегор с отвращением отвернулся от Кронского, излагавшего ему свой взгляд на проблему импотенции — любимая тема Кронского, особенно если он видел, что слушателю она неприятна. Я наблюдал между тем, какое впечатление плавный поток Ульриковой речи произвел на итальянца. Он был готов отдать свою правую руку, чтобы так говорить по-английски. К тому же он был польщен энтузиазмом, который вызвало у нас имя его соплеменника. Я его чуть-чуть разговорил, увидел, что он просто ошалел от английской речи, заразился от него этим экстазом и пустился в отчаянный полет по красотам английского языка. Керли и О'Мара оба превратились в слух, Забровский переместился к нашему концу стола, а за ним Лундберг, шепнувший мне, что Ларри Ханта не удалось разыскать. А итальянец так разошелся, что приказал подать на стол коньяк. Мы встали, бокалы звякнули друг о дружку, Артуро — так звали итальянца — во что бы то ни стало хотел произносить тост по-итальянски. Стоять он не мог, поэтому говорил сидя. Он сказал, что живет в Америке уже десять лет и за все это время ему не довелось слышать такую красивую английскую речь. Он сказал, что никогда не сможет научиться так говорить. Он хотел знать, говорим ли мы подобным образом и в обычные, непраздничные дни. Он продолжал в том же духе, заколачивая один комплимент за другим, пока нас всех не обуяла столь пылкая любовь к английскому, что каждому захотелось произнести свой спич. В конце концов, в совершенном изумлении от всего этого, я встал, опрокинул сосуд с чем-то крепким и разразился блестящей речью минут на пятнадцать, если не больше. Все это время итальянец сидел, покачивая головой из стороны в сторону, как бы давая понять, что у него нет слов выразить свое восхищение. А я, уставившись на него, волна за волной окатывал его горячими словами. Речь моя, наверное, безумно удалась — то и дело от соседних столиков до меня доносились всплески аплодисментов. И еще я услышал, как Кронский шепнул кому-то, что у меня классически-прекрасная эйфория, и это слово подхлестнуло меня. Эйфория! Я остановился на долю секунды, пока кто-то наполнял мой бокал, и покатил дальше без всякого напряжения, веселый уличный шпаненок, который не лезет за словом в карман. Никогда в жизни я не произносил застольных речей. Прерви меня кто-нибудь сейчас, чтобы сказать, как прекрасна моя речь, меня бы это ошеломило, я бы «поплыл», говоря по-боксерски. Об ораторских красотах я не думал, единственное, что отложилось в моей голове, это восторг итальянца перед красотой чужого языка, которым он не надеялся овладеть. Да я и не помнил, о чем говорил. Я вообще не включал мыслительный механизм, я просто погружал длинный, змееподобный язык в рог изобилия и с блаженным причмокиванием извлекал оттуда все, что удавалось извлечь.
Речь моя увенчалась овацией. Соседние столики потянулись ко мне с поздравлениями. Итальянец Артуро обливался слезами. Я чувствовал себя так, словно у меня в руках нечаянно взорвалась бомба. Я был смущен и даже немного напуган этой нежданной демонстрацией ораторского искусства. Мне захотелось уйти отсюда, прийти в себя и разобраться в том, что произошло. Я извинился, отвел хозяина в сторону, сказал, что мне пора уходить. После оплаты счета я остался с тремя долларами. Ну и ладно, уйду, никому ничего не сказав. Пусть они сидят здесь до Страшного Суда, а с меня довольно.
Я вышел на Бродвей. На углу Тридцать четвертой прибавил шагу. Решено — иду в дансинг. На Сорок второй дорогу пришлось прокладывать локтями. Но толпа окончательно пробудила меня: в толпе всегда существует опасность врезаться в какого-нибудь знакомого и отвлечься от намеченной цели. Наконец я оказался перед входом в заведение, немного запыхавшийся, но довольный, что все-таки дошел. Томас Берк из «Ковент-Гарден опера» шел красной строкой на афише расположенного напротив «Паласа». Название «Ковент-Гарден» звучало в моем мозгу, пока я спускался по ступеням. ЛОНДОН — вот взять бы ее с собой в Лондон! Надо будет спросить, хочет ли она послушать Томаса Берка…
Я вошел в зал. Она танцевала с моложаво выглядевшим пожилым господином. Несколько минут я молча наблюдал за ними, прежде чем она заметила меня. Волоча за собой партнера, она подошла ко мне с сияющей улыбкой.
— Я хочу познакомить тебя с моим замечательным другом, — сказала она, представляя мне седовласого мистера Карузерса. Мы весьма сердечно поздоровались и болтали несколько минут, пока не подошла Флорри и не увела мистера Карузерса с собой.
— Похоже, он славный малый, — сказал я. — Кто-то из твоих обожателей?
— Он очень хорошо относится ко мне; когда я болела, выхаживал меня. Не стоит заставлять его ревновать. Ему нравится, чтобы его принимали за моего любовника.
— Только принимали? — спросил я.
— Пошли потанцуем, — сказала она. — Как-нибудь я расскажу о нем.
Танцуя, она взяла розу, которая была у нее заткнута за пояс, и продела ее мне в петлицу.
— Видно, ты хорошо повеселился сегодня, — сказала она, принюхиваясь к моему дыханию.
Я отговорился вечеринкой по случаю дня рождения и потащил ее к балкону, чтобы поговорить без помех.
— Как у тебя завтрашний вечер? Ты сможешь выбраться со мной в театр?
Она молча сжала мою ладонь в знак согласия.
— Ты сегодня еще красивее. — Я привлек ее к себе.
— Поосторожней, — мурлыкнула она, глядя через мое плечо. — Нам не надо здесь долго стоять. Не буду тебе сейчас объяснять, но ты уже знаешь, Карузерс жутко ревнив, и мне не стоит его злить. Вон он, уже идет сюда. Отпусти меня.
Она отошла, а я, хотя мне и следовало бы поближе узнать Карузерса, предпочел остаться в роли наблюдателя. Облокотившись на хрупкую железную ограду, я свесился с балкона, пытаясь вглядеться в лица снующих внизу людей. Даже с такой небольшой высоты толпа виделась уже лишенной всех человеческих черт — впечатление, создаваемое обычно большой отдаленностью и численностью. Если бы не существовало такой вещи, как язык, этот мальстрем человеческой плоти мало отличался бы от других форм животной жизни. Но даже и он, этот бесценный дар речи, вряд ли выделяет эти существа из общего потока. Как они разговаривают? Разве можно назвать это речью? У птиц, у собак тоже есть язык, вероятно, адекватный языку этой толпы. Язык начинается лишь в той точке, где возникает угроза общению. Все самое важное люди стараются сказать друг другу, все самое интересное прочитать, они стремятся связать свое существование этой бессмыслицей. Между «сей час» и тысячью других часов в тысячах пластов прошлого нет существенной разницы. В приливах и отливах планетарной жизни поток сегодняшний идет тем же путем, что все другие потоки в прошлом и будущем. Минуту назад Мара употребила слово «ревнивый». Странно звучит это слово, когда видишь существа, наугад соединенные в пары, когда понимаешь, что еще чуть-чуть — и идущие рука об руку разойдутся в разные стороны. Мне плевать, сколько мужчин было с Марой с тех пор, как я вступил в этот круг. Карузерсу я сочувствую, мне жаль, что он может мучиться ревностью. Я-то никогда в своей жизни не был ревнивым. Может быть, потому, что никогда не был увлечен по-настоящему. Единственную женщину, вызывавшую во мне безумное желание, я оставил сам, по доброй воле. По правде сказать, обладание женщиной, обладание чем бы то ни было, ничего не означает: это просто существование с какой-то женщиной, проживание с какой-то вещью. Можешь ли ты двигаться дальше, если любовь навсегда привязала тебя к некоей личности, к некоему предмету? Пусть Мара призналась мне, что Карузерс безумно ее любит, — как это может повлиять на мою любовь? Если женщина может вдохнуть любовь к себе в сердце одного мужчины, почему она не может сделать то же самое с другими? Любить или быть любимым — не преступление. Преступление — уверить кого-то, что его или ее ты будешь любить вечно.
Я вернулся в зал. Она танцевала уже с кем-то другим; Карузерс печально торчал в углу. Движимый желанием утешить его, я подошел и завел с ним светскую беседу. Если его и терзала ревность, он умело скрывал это; со мной он был учтив, чуть ли не сердечен. Любопытно, он в самом деле ревновал Мару или она сболтнула это так просто? Может, сообщая это, она хотела скрыть что-то другое? Она сказала о своей болезни. Если это была серьезная болезнь, странно, что она ни разу не упомянула о ней раньше. Болезнь случилась с ней совсем недавно: это мне стало понятно по тому, как она сказала о ней. Он выхаживал ее. А ГДЕ? Не в ее доме, это точно. Еще одна зацепка в моем сознании: она строго-настрого запретила мне писать ей домой. ПОЧЕМУ? Может быть, у нее вообще нет дома? Та женщина с бельем, на заднем дворе, не ее мать, она мне это сказала. А кто же была та женщина? Мара говорит, должно быть, соседка. Она предпочитала не говорить о своей матери. Письма мои она читала тетке, а не матери. А тот малый, встретивший меня в дверях ее квартиры, — ее брат, что ли? Она говорит, что брат, но он совсем не похож на нее. А куда подевался ее папаша? Где он пропадает целыми днями, ведь он теперь не занимается скаковыми лошадьми, не запускает своих бумажных змеев? Во всяком случае, мать свою она не слишком любит. Как-то намекнула мне даже, что та, вероятно, вовсе ей и не родная мать.
— Мара странная девушка, не правда ли? — обратился я к Карузерсу, когда тонкая струйка нашего разговора стала иссякать.
Он издал короткий смешок, словно приглашая меня к полной откровенности насчет Мары, и ответил:
— Она совсем ребенок, знаете ли. И кроме того, нельзя верить ни одному ее слову.
— Вот и мне так кажется, — сказал я.
— У нее в голове ничего нет, кроме желания получше провести время, — сказал Карузерс.
И как раз на этих словах Мара подошла к нам. Карузерс нацелился танцевать с ней.
— Но я ему обещала, — сказала Мара и взяла меня за руку.
— Нет-нет, все в порядке, — поспешил я сказать. — Танцуй с мистером Карузерсом, мне надо идти. Скоро увидимся.
Я откланялся, не дав ей времени возразить.
На следующий вечер я пришел к театру загодя. Купил билеты, еще раз взглянул на афишу. Там были и другие мои любимцы: Тикси Фриганца, Джо Джексон, Рой Барнс. Первоклассный состав.
Прошло полчаса с условленного времени, а Мара не появлялась. Мне не хотелось пропускать слишком много номеров, и я решил больше не ждать. Только подумал, куда пристроить лишний билет, как мимо меня прошел к кассе довольно симпатичный негр. Я остановил его, билет он взял и очень удивился, когда я отказался от денег.
— А я подумал, вы барышник, — сказал он.
Томас Берк появился на сцене после антракта. Я никогда не мог объяснить себе потрясающее впечатление от него. Но с ним и с песней «Розы Пикардии» [17], которую он пел в тот вечер, в моей жизни произошло несколько странных совпадений. Позволю себе от момента, когда я стоял в раздумье на лестнице в танцзал, скакнуть на семь лет вперед.
«Ковент-Гарден». Именно туда отправился я через несколько часов после прибытия в Лондон. И там была девушка, которую я пригласил танцевать, и роза, купленная мной на Цветочном рынке, и я вручил девушке эту розу. Я собирался в тот раз в Испанию, но обстоятельства привели меня сначала в Лондон. Страховой агент, багдадский еврей, из всех мест, куда меня можно было бы повести, выбрал именно зал «Ковент-Гарден опера», превращенный в тот день в дансинг. А накануне отъезда из Лондона я решил отплатить ему визитом к английскому астрологу, жившему неподалеку от «Кристалл-паласа» [18]. Идти к дому астролога пришлось через чужое владение, через сад, который, как сказал мимоходом нам астролог, принадлежал Томасу Берку, автору «Ночей Лаймхауза». В другой раз, когда моя поездка в Лондон сорвалась, я вернулся в Париж через Пикардию. И вот, пересекая эту улыбчивую страну, я иногда останавливался и проливал слезы счастья…
Вдруг я вспомнил все разочарования, все неудачи, все надежды, превратившиеся в сожаления о невозвратном, и впервые осознал значение слова «странствия». Это Мара сделала возможным мое первое странствие и неизбежным второе. Наверное, нам не суждено еще раз увидеть друг друга. Я стал свободен в совершенно новом смысле: был волен пуститься в бесконечные скитания, превратиться в вечного странника. И если попробовать найти единственную причину той страсти, которая овладела мной и держала крепкой хваткой семь долгих лет, так это Томас Берк со своей сентиментальной песенкой. Еще вчера вечером я снисходительно сочувствовал мистеру Карузерсу, а сейчас, слушая пение, я ощутил, как страх и ревность пронзили мое сердце. Песня была о розе, никогда не увядающей розе, которая цветет в сердце. Я слушал эти слова, и предчувствие близкой потери терзало меня. Страх мой оформился, обрел отчетливые очертания: я потеряю ее, потеряю, потому что слишком люблю. Карузерс со своей равнодушно-учтивой манерой капнул яду в мою кровь. Карузерс дарил ей розы; это он пришпилил к ее поясу розу, которую она дала мне. Зал взорвался аплодисментами, и розы полетели на сцену. Берк снова запел ту же самую песню — «Розы Пикардии». Те же самые слова, истерзавшие мою душу, оставившие там пустыню… «Но есть в Пикардии роза, которая не увядает… Цветет пикардийская роза в самом сердце моем… »
Я не мог больше выдержать и кинулся к выходу. Бегом через улицу — и в дансинг.
Она была там. Смуглый парень, с которым она танцевала, довольно уверенно прижимал ее к себе. Едва смолкла музыка, я подошел к ней.
— Где ты была? — спросил я. — В чем дело? Почему не пришла?
Казалось, она удивлена: чего я раскипятился из-за таких пустяков? Что ей помешало? Да ничего особенного. Просто не смогла вовремя сбежать из одной довольно дикой компании. Нет, Карузерс здесь ни при чем, он ушел вскоре после меня. Это Флорри, она устраивала у себя вечеринку. Флорри и Ханна, ты их, наверное, помнишь? (Помню ли я их? Еще бы! Нимфоманка Флорри и вечно пьяная дура Ханна. Как можно таких забыть.) Крепко выпили, и кто-то попросил ее показать шпагат… Она попробовала… Ладно, чего уж там, она сама на себя злится. Вот и все. Но я ведь мог бы догадаться, что что-то случилось: она не из тех, кто не приходит на свидание.
Я обратил внимание на то, что она сегодня не такая взвинченная, как обычно, наоборот, очень собранна и спокойна.
— А когда ты сюда пришла? — спросил я.
Всего за несколько минут до моего прихода. А какое это имеет значение? Ее старый приятель Джерри, бывший боксер, а теперь студент-юрист, пригласил ее пообедать. Они встретились на той вечеринке, и он был настолько любезен, что проводил ее домой. Она хотела бы встретиться со мной в субботу, во второй половине дня в Виллидже. Хочет повести меня в чайную «Пагода». Хозяин этого заведения, даосский доктор, ее друг. Мне надо обязательно с ним познакомиться, он лапочка.
Нет, я хочу подождать ее и отвезти домой на метро. Ну зачем же, она почти взмолилась, не стоит так беспокоиться, иначе она совсем поздно попадет домой. Я не отставал. Ей, я видел, не очень это нравилось. Больше того, она была явно раздосадована. Вдруг ей понадобилось в уборную. Понятно: пошла кому-то звонить. Я еще раз подумал, а в самом ли деле она живет в том месте, которое называет своим домом?
Вернулась с абсолютно натуральной улыбкой на лице. Оказывается, хозяин предложил отпустить ее пораньше. Мы можем уйти, когда захотим. Но сначала надо немного подкрепиться. По дороге и в ресторане она без умолку болтала о своем хозяине и его удивительной доброте. Хозяин был греком с необычайно широкой душой. Как он помогал некоторым девушкам! Как же он помогал? И кому? Ну, например, Флорри. Флорри еще до того, как она начала встречаться с нынешним своим другом-доктором, пришлось делать аборт. Так вот, Ник не только оплатил все, но еще за свой счет отправил ее на пару недель на природу. Ханне вырвали чуть ли не все зубы, а Ник подарил ей искусственную челюсть!
Я вежливо осведомился:
— А сам-то Ник как справляется со своими трудностями?
— О Нике никто ничего толком не знает. Он ни к кому из девушек не подкатывается. Дел у него — по горло. У него игорный дом в Манхэттене, он играет на бирже, владеет банями на Кони-Айленде [19], у него интересы в ресторанном бизнесе. Ему просто некогда думать о других вещах.
— Но ты, кажется, одна из его фавориток, — сказал я. — Приходишь и уходишь, когда тебе вздумается.
— Ник обо мне высокого мнения, — сказала она. — Может быть, потому, что я в отличие от других девушек привлекаю особый тип мужчин.
— А ты не хотела бы зарабатывать чем-то другим? — задал я неожиданный вопрос. — Наверное, тебе не приходило это в голову именно из-за твоих, как ты говоришь, успехов. Разве тебя не привлекает что-нибудь другое?
Ее улыбка показала, сколь наивен мой вопрос.
— Ты думаешь, я занимаюсь этим потому, что мне нравится? Я занимаюсь этим потому, что здесь я могу получить больше, чем где-нибудь еще. Мне за многое приходится отвечать, и не важно, чем я занимаюсь — лишь бы в конце недели я получала побольше. Но, знаешь, хватит — мне тяжело об этом говорить. Догадываюсь, о чем ты думаешь, но ты ошибаешься: я здесь для каждого — королева. Другие девицы — тупые кретинки, а я беру интеллектом. Ты заметил, что мои поклонники большей частью пожилые мужчины?
— Это ты о Джерри говоришь?
— Джерри не считается, он — старый друг.
Я сменил тему. Лучше не копать слишком глубоко. Но оставалась еще одна вещь, которую мне хотелось выяснить; я постарался подступиться к ней как можно деликатнее. Зачем она тратит свое время на таких лахудр, как Флорри и Ханна?
Мара усмехнулась. Зачем? Да это ж ее лучшие подруги! Они обожают ее и многое для нее делают. Когда прижмет, она смело может на них положиться. Та же Ханна, если надо будет, ради Мары заложит свою великолепную челюсть. Кстати, о подругах. Среди них есть шикарная девушка, совершенно другого типа, почти аристократка. Зовут ее Лола, в ней немного негритянской крови, но это совсем незаметно. Вот Лола и есть ее самая любимая подруга и непременно мне понравится.
— Так за чем же дело стало? — сразу же вскинулся я. — Давайте встретимся у моего приятеля Ульрика. Тебе он тоже должен понравиться.
Это было бы чудесно. Правда, сейчас Лола в отъезде. Она на содержании у богатого обувного фабриканта и не всегда бывает свободна. Но заполучить Лолу было бы очень хорошо — у нее есть своя машина. Можно было бы поехать куда-нибудь на природу с ночевкой. Лола умеет держаться, она, правда, немножко заносчива. Это из-за своей негритянской крови. Я и виду не должен показать, что знаю об этом. И своему приятелю — ни слова.
— Но он-то как раз цветных любит. Он от Лолы твоей ошалеет.
— Но Лоле это не понравится, — сказала Мара. — Вот увидишь: она совсем белокожая и очень хорошенькая. Никому и в голову не взбредет, что в ней хоть капля черной крови.
— Надеюсь, она не слишком ломается?
— О, насчет этого не беспокойся. Как только она заведется, ее не остановить. Так что вечер не пройдет впустую, будь уверен.
От станции подземки до ее дома мы шли пешком. По дороге остановились под раскидистым деревом и приступили к любви, прижавшись спиной к стволу. Я запустил руку ей под юбку, ее рука шарила по моим брюкам. В этот поздний час вокруг не было ни души, и мне ничего не стоило разложить ее прямо тут же.
Моего голубка она уже вытащила наружу, уже раздвинула ноги, чтобы впустить его в свою голубятню, как вдруг на нас с дерева рухнул огромный черный котище, вопя, словно в самую пору охоты. У нас сердца екнули, но кот перепугался еще больше и так вцепился в мой пиджак, что отодрать его не было никакой возможности. Когда мне все-таки удалось освободиться, я был весь исцарапан и искусан. Мара дрожала как осиновый лист. Чтобы немного успокоиться, мы отошли в сторонку и улеглись на траву. Но тут ей пришло в голову, что я подхвачу инфекцию и царапины воспалятся. Надо сбегать домой, принести йод и черт знает что еще. В ожидании Мары я остался лежать на траве.
Ночь была теплой, я вытянулся на земле и смотрел на звезды. Мимо прошла женщина, но не заметила меня. Мой петушок, обвеваемый легким ласковым ветром, пришел в себя и начал пошевеливаться. К Мариному возвращению он окончательно распрямился и вскинул голову. Мара с бинтами и йодом опустилась возле меня на колени. Петушок глянул ей прямо в лицо. Она нырнула головой вниз и впилась в него жадным ртом. Я отодвинул в сторону примочки и посадил ее на себя. И все время, пока мой шкворень трудился в ней, она сидела очень прямо и кончала раз за разом. Я уж подумал, мы никогда не остановимся.
Потом мы лежали, наслаждаясь мягкой теплотой ночи. Мара привстала и обработала мои царапины. Мы сидели на траве и безмятежно покуривали, болтая ни о чем. А потом встали, пошли к дому. Крепко обнявшись, застыли у самых ее дверей, как вдруг она схватила меня и потащила в сторону.
— Еще не могу тебя отпустить, — прошептала она, губы ее впились в мои, а пальцы с убийственной точностью отыскали ширинку.
На этот раз мы не стали искать подходящее место, а просто упали на дорожку под высоким деревом. Выложенная плитами дорожка — не самое комфортабельное ложе. Я отклеился от Мары, чтобы передвинуться на несколько футов, где земля была помягче. Но на новом месте у нее под локтем оказалась маленькая лужа, и я снова приготовился переместиться. Но едва я начал это делать, как она прямо-таки взорвалась от ярости.
— Не смей вынимать! — крикнула она. — Иначе ты с ума меня сведешь! Дери, дери!
Я продержался на ней долго. Как и в первый раз, она беспрерывно кончала, взвизгивая и даже похрюкивая по-поросячьи. Рот ее показался мне выросшим во много раз: огромный, широко раскрытый, искаженный похотью, глаза закатились, словно в эпилептическом припадке. Я вынул его на минуту, чтоб остудить. Она зачерпнула воды из лужицы, и несколько холодных капель брызнули на него. Ощущение потрясающее. В следующую минуту она встала на четвереньки и попросила меня взять ее сзади. Я послушно пристроился у нее в тылу, а она протянула руку, схватила мой член и направила его в себя. Он словно воткнулся в нее. Она застонала от боли и удовольствия.
— Так он кажется еще больше, — сказала Мара, крутанув задом. — Давай, давай, не важно, что мне больно.
Со мной случился сухостой, и я думал, что не смогу кончить. Но зато, не заботясь о престиже, я получил возможность видеть действо как бы со стороны. Я вынимал его, водил головкой по нежным, влажным лепесткам, погружал снова и оставался там на какое-то время без движения. Обхватив руками ее бока, я то подтягивал ее к себе, то отталкивал.
— Давай, давай! Вот так! — подвывала она. — Вот так, я с ума сойду.
И это наконец доконало меня. Я заработал в ней как насос, вперед-назад, вперед-назад, на всю глубину, ни на миг не останавливаясь. И каждому движению она вторила: «Ох… Ах… Ох… Ах… » Хлоп! Я кончил, как кончают, наверное, только киты.
Мы отряхнулись и снова двинулись к ее дому. На углу она внезапно остановилась и, резко повернувшись ко мне, с искаженным кривой ухмылкой лицом проговорила почти угрожающе:
— А теперь с небес на землю!
В недоумении я уставился на нее.
— Что ты имеешь в виду? О чем ты говоришь?
— Я имею в виду, — сказала она все с той же странной гримасой, — что мне нужны пятьдесят долларов. И нужны к утру. Я должна их достать… Должна! Теперь ты понял, почему я не хотела, чтоб ты меня провожал домой?
— Чего ж ты так долго собиралась? Ты думаешь, я не достану полсотни долларов, раз они тебе так нужны?
— Но они мне нужны немедленно. Ты сможешь достать завтра к двенадцати? Только не спрашивай зачем… Надо, позарез надо. Сможешь принести их к этому сроку? Обещаешь?
— Конечно, смогу, — ответил я, удивляясь своей уверенности, совершенно не представляя, как обернуться в такой короткий срок.
— Ты просто чудо, — сказала она, ласково гладя мои руки. — Мне противно, что пришлось просить тебя. Я ведь знаю, что ты сидишь без денег. А я всегда прошу их — единственное, что я умею делать, — для других. Терпеть этого не могу, но ничего не попишешь. Ты ведь веришь мне? Я отдам через неделю.
— Не говори так, Мара. Не надо отдавать. Я хочу, чтоб ты всегда говорила мне, когда тебе понадобятся деньги. Я могу быть бедняком, но время от времени мне удается добывать деньги. Конечно, хочется, чтобы это случалось чаще. И я бы хотел вытащить тебя из этого проклятого места — не могу тебя там видеть.
— Пожалуйста, не говори об этом сейчас. Иди домой и постарайся поспать хоть немного. Жди меня завтра в половине первого у входа в аптеку на Таймс-сквер. Помнишь, мы там встречались в первый раз? Господи, никогда не думала, что ты для меня будешь значить так много. Я ведь тебя за миллионера приняла. Ты уверен, что не подведешь меня завтра?
— Да, Мара, уверен.
Деньги добываются всегда рывками, в ритме джиги, а возврат долгов происходит в правильно регулируемые интервалы либо наличными, либо обещаниями. Я бы мог миллион добыть, будь у меня достаточно времени; под временем я подразумеваю не философскую категорию, а обычные отрезки: день, месяц, год. Но незамедлительно раздобыть даже мелочишку на трамвай — такая задача неимоверно трудна для меня. С того дня, как я окончил школу, я постоянно просил в долг. Иногда я тратил целый день, чтобы получить дайм, иногда не успевал и рта раскрыть, как у меня в руках оказывалась толстая пачка банкнот. Но ничего нового не прибавилось к моим знаниям об этом процессе с той поры, когда я приступил к выклянчиванию денег. Я знаю, что есть люди, которых никогда, ни при каких обстоятельствах вы не должны просить о помощи. С другой стороны, есть и такие, которые откажут в девяноста девяти случаях, а в сотый раз вдруг откликнутся и дальше будут давать в долг безотказно. А кого-то вы бережете на черный день, на самый крайний случай, зная, что уж он-то не подведет ни за что; наступает крайний случай, и вы вдруг получаете от ворот поворот. Нет ни единой души на свете, за кого можно было бы стопроцентно поручиться. Для стремительного и успешного натиска лучше всего подходят люди, с которыми вы только что познакомились: они вас еще не раскусили и наверняка выручат. А вот старые друзья хуже всего: они бессердечны и безнадежны. И женщины, как правило, непробиваемо равнодушны. Иногда вы понимаете, что этот человек, если нажать на него как следует, выложит просимую сумму, но стоит представить, как вы будете обхаживать его, упрашивать, вышибать из него деньги, вам станет до того тошно, что вы стараетесь поскорее забыть о нем. Старики частенько точно такие же, наученные, возможно, прошлым горьким опытом.
Для успеха в деле заимствования денег, так же как и во всяком другом, требуется полная самоотдача, надо стать мономаном. И если вы отдадитесь этому, словно упражнениям йоги, как говорится, всем своим существом, без привередливости, брезгливости и других капризов подобного сорта, вы сможете прожить всю жизнь, не заработав ни единого трудового пенни. Цена, конечно, достаточно велика. В трудную минуту лучшее, единственное качество — безрассудство. Лучший путь — необычный путь. У того, к примеру, кто ниже вас по положению, занять деньги легче, чем у равного или стоящего над вами. Очень важна также и ваша готовность скомпрометировать себя, не говоря уж о готовности к унижению, что является sine qua non [20].
Занимающий деньги всегда подозрителен, всегда потенциальный вор. Никто никогда не получает обратно то, что дал, даже если деньги возвращены с прибылью. Человека, стремящегося взыскать причитающийся ему фунт мяса [21], неминуемо надуют хотя бы из тайного злорадства или отвращения. Должник вызывает положительные эмоции, заимодавец — отрицательные. Быть должником, возможно, неуютно, но это будоражит чувства, это многому учит, это — жизнь. Должник даже сочувствует кредитору, хотя ему приходится терпеть от того всяческие оскорбления.
А в сущности должник и кредитор равнозначны. Вот почему никакое философствование не в силах искоренить это зло. Не важно, что запросы фантастичны, не важно, что условия безумны, — всегда отыщется некто, кто преклонит ухо и раскошелится. Настоящий любитель брать взаймы готовится к выполнению своей задачи, как опытный преступник. Первый его принцип — никакая надежда не бывает напрасной. И ему вовсе не требуется узнать, как выцыганить монету на минимальных условиях, как раз наоборот. Когда встречаются настоящие люди, они мало разговаривают. Они, так сказать, предъявляют друг другу номинал. Идеальный кредитор — реалист: он понимает, что завтра же ситуация может измениться и просящий станет дающим.
Я знаю только одного человека, который смотрит на эти вещи с правильной точки зрения, — это мой отец. Его я всегда держу в резерве на крайний случай. И лишь он никогда не напоминает о долге. Он не только ни разу не отказал мне, но научил меня так же обращаться с другими. Каждый раз, когда я брал у него деньги, я превращался в лучшего заимодавца, хочу сказать в дарителя, потому что сам никогда не настаивал на возвращении долгов. Есть только один способ рассчитаться за добро — быть добрым с теми, кто обращается к тебе в свой черный день. Платить долги совершенно излишне, пока существует космическая бухгалтерия (все другие виды бухгалтерии — устаревшая чушь). «Не быть берущим и не быть дающим», — возвестил старик Шекспир из своей космической утопии. Для людей, населяющих нашу планету, брать в долг и давать в долг не только необходимо — этот процесс должен постоянно расширяться и охватывать все большие и большие области.
Короче говоря, я пришел к своему старику и, не виляя вокруг да около, попросил пятьдесят долларов. К моему удивлению, у него такой суммы не оказалось, но он тут же успокоил меня, сказав, что можно занять у другого портного. Я спросил, может ли он сделать это для меня, и он ответил, что конечно, сию же минуту.
— Я тебе отдам через неделю или чуть позже, — сказал я на прощание.
— Об этом не беспокойся, — сказал он. — Отдашь, когда сможешь. Надеюсь, у тебя все будет в порядке.
Ровно в 12. 30 я вручил Маре деньги. Она тут же убежала, назначив мне встречу назавтра в саду чайной «Пагода».
Я подумал, что самое время и для себя что-нибудь стрельнуть, и потрюхал в контору Костигана, чтобы разжиться у него пятеркой. Костигана на месте не оказалось, но один из конторы, угадав, что мне требуется, охотно пришел на выручку. Он сказал, что давно хотел поблагодарить меня за то, что я сделал для его кузена. Кузена!!! Я понятия не имел о его кузене.
— Разве вы не помните мальчишку, которому помогли с психиатричкой? — спросил он. — Того, что сбежал из дома, из Кентукки, еще отец у него был портной, помните? Вы дали телеграмму отцу, что до его приезда позаботитесь о пареньке. Вот отец-то его и был мой кузен.
Того малого я отлично помнил. Он собирался стать актером, а у него, видите ли, оказалось что-то не в порядке с гландами. А в клинике сказали, что он — врожденный преступник. Он украл какую-то одежонку у соседа в общежитии для новичков. Парень он был славный, скорее поэт, чем актер. Если уж его гланды были не в порядке, тогда от моих вообще ничего не осталось! А тут он еще за то, что врач сделал ему больно, врезал тому по яйцам — вот они и старались пришить ему диагноз потенциального преступника. Я рассмеялся от души, когда услышал об этом. Дубиной надо было бы отделать садиста-психиатра за такую милую шутку…
Так или иначе, но было приятным сюрпризом обнаружить неизвестного друга в гардеробщике конторы. Еще приятнее было услышать, что я могу на него рассчитывать и в другой раз, если мне понадобится кое-какая мелочь. Недавно я столкнулся с ним на улице, теперь он работал курьером. Бывший гардеробщик всучил мне два билета на бал, намечавшийся под покровительством Ассоциации Колдунов и Волшебников Нью-Йорк-Сити. Он был ее президентом.
— Не могли бы вы помочь мне снова устроиться гардеробщиком? — сказал он. — С тех пор как я стал президентом, у меня столько разных дел, что работать курьером я по-настоящему не могу. Кроме того, жена ждет второго ребенка. Вы бы заглянули к нам, я вам покажу кое-что новое из фокусов. Мальчишка мой обучается сейчас чревовещанию. Думаю через год с небольшим выпустить его на сцену. Надо ведь что-то делать, чтобы жить. Фокусами, знаете ли, много не заработаешь. А я уже стар для побегушек. Я же прямо создан для интеллектуальной жизни. Вы же знаете особенности моего характера и мои способности… Обязательно приходите на бал, я вас познакомлю с великим Трестоном, он обещал быть. А теперь побегу — надо отнести это чертово письмо.
Вы же знаете особенности моего характера и мои способности. Стоя на углу, я записал эту фразу на клапане конверта. Семнадцать лет назад. И вот теперь. Его зовут Фукс. Герхард Фукс из такой-то конторы. И того звали Фукс, мусорщика из Глендейла, где жили Джой и Тони. Как сейчас вижу: тащится он через кладбище, на плечах мешок, наполненный собачьим, кошачьим, куриным дерьмом — все это предназначалось какой-то парфюмерной фабрике. Несло от него, как от скунса. Отвратительный, озлобленный старый хрыч из племени тупоголовых гессенцев. Фукс и Кунц — два мерзейших типа — каждый вечер сидели в пивной Лобшера на Фреш-Понд-Род. Кунц был чахоточным, а по профессии — таксидермистом. Они разговаривали на своем птичьем языке, склонясь над кружкой прокисшего пива. Риджвуд [22] был их Меккой. Без крайней нужды они никогда не разговаривали по-английски. Германия была их Богом, а кайзер-пророком Его [23]. Ладно, пропади они пропадом! Пусть сгинут вместе со своим вонючим умляутом, если они, конечно, уже не умерли.
Забавно встретить такую неразлучную пару с подобными фамилиями. Характерными, я бы сказал.
обращений к странице:11574